Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2
И еще поняла, что дойду К настоящей, единственной цели.
Я не знаю, что со мной делалось. Хотелось громко петь, кричать, выкидывать чудовищные антраша.
Как бодрящий напев Марсельезы,Этот бешеный к жизни призыв.
Тут-то я и вспомнила до мельчайших подробностей вчерашний день. Тут-то и началось, может быть, впервые — осознание, что жизнь, действительно, прекрасна, что бояться нечего.
И за ночью последней тоскиЕсть звериная радость рассвета.
Это хорошо: «звериная радость рассвета». И назвала это «Воля к жизни»[71].
14 июня 1927. Вторник
Как давно, когда я писала прошлый раз. Почти неделя. Почему за это время я не записала сюда ни одной строчки?
Что же было? То был вторник. «Бодрость». «Воля к жизни».
Среда. Ждала Юрия, хотя в понедельник сама говорила ему, чтобы в среду приходил на «День русской культуры» в Сорбонну. Но надеялась, что все-таки догадается посмотреть газету. Не догадался. Не пришел.
Четверг. Были на «культуре». Юрий не был, не смотрел газеты, все напутал и приходил ко мне. В Сорбонне опять почувствовала, что я еще не настоящий человек. Последние дни у меня было очень нервное состояние (есть сахар), и мне было трудно спокойно сидеть на месте: перекидывала ногу на ногу, ворчала, хотелось и хотелось спать, трудно было слушать. От всех 6-ти речей[72] не осталось ничего. В концертном отделении вся нервозность и сонливость прошли. Когда пел Попов, а потом Липковская — меня охватило состояние, близкое к восторгу. Состояние редкое.
Пятница. Был Юрий.
Я пишу только о вечерах, потому что дни слишком похожи один на другой. Стараюсь как можно позже вернуться из госпиталя, чтобы сразу начать жарить себе бифштекс к 12-ти. Стараюсь дольше завтракать, читая. Потом изобретаю, чем бы заняться до 2 1/4, когда можно начинать варить капусту. Одним словом, стараюсь как-нибудь провести день к вечеру. Не потому ли, что скоро ночь и утро? Иногда бывают, накатывают припадки острой неврастении. Места себе не нахожу. Дрожу, как в лихорадке. Хочется бить стаканы, швырять все, что попадется. Валерьянка не помогает. Помогают орехи — грызть с каким-то остервенением, пока в горле не запершит, тогда успокаиваешься.
Так вот, в пятницу пришел Юрий. Ходили в лес. После нервного припадка долго была вялость и усталость. Нашли тихий уголок и валялись, в волосах — распущенных после головомойки — было много потом прошлогодних сухих листьев. Была пассивной. Понемногу охватила страсть. Почему Юрий не взял меня тогда? До этой последней грани осталось уже так немного. Тогда в лесу я мысленно упрекала Юрия — в чем только — не знаю: в нерешительности, в деликатности, в трусости, в бережливости? Может быть, он и прав, не надо.
Суббота. Его не было
Я пишу не только об одних вечерах, но вечерах, связанных с Юрием. Только с ним одним.
Он должен был быть или в РДО, или на вечере у поэтов. В РДО он не был уже 7 месяцев, но я знала, что пойдет к поэтам. Обо мне не было и речи, как-то обоим было ясно, что не пойду. Знала, что он будет выступать. Может быть, это-то меня больше всего и удерживало. Мелкая, литературная зависть. А ему, конечно, хотелось, чтобы при этом первом его выступлении была я. Тоже, может быть, мелкое литературное тщеславие: ведь он имеет большой успех.
Наконец, воскресенье. Из госпиталя поехала на Daru[73], Троица ведь. Да и не была я там никогда, только в ограде. Чувствовала себя сильной и легко простояла всю службу. Пели уж очень хорошо. И настроение стало какое-то хорошее, светлое, праздничное. Около дома меня встречает Юрий, а дома сидят Мамченко и Майер.
Пошли в лес. Мамченко говорил долго и довольно путано, но горячо и много — об осени, о дожде, как о поре, когда отдаешь самому себе отчет о себе. Все это он вывел из моих слов, сказанных в прошлый раз. Я слушала с интересом, но сама не проронила ни слова. Должно быть, ему трудно было со мной. Недаром он на вечере спросил Юрия: «Вам, наверно, тяжело иногда бывает с Кнорринг, она такая замкнутая?» Валялись в траве. Юрий прав: они ко мне хорошо относятся. Появилась даже некоторая интимность и откровенность. Юрий в азарте рассказал, что «Ира начинает увлекаться Мамченко». На что я без всякой обиды и досады улыбнулась. Юрий после пожалел об этих словах, но жалеть было нечего.
Время было уже много, и надо было вечером торопиться на «День русской культуры» в Trocadero[74]. А Юрию, как назло, надо было разглаживать какие-то складки на брюках. Мы даже разругались, т. е. это я дала волю своему раздражению. В полчаса загнала его из Медона в Севр. Сама устала, но молчу. Пусть отвыкает от своей врожденной привычки всюду опаздывать. А когда наши уже ушли, а мы задержались, вдруг почувствовала какую-то новую близость к этому большому ребенку, этому «человеку без масштаба», как определил его Борис Александрович. Начался «День русской культуры» со скандала. Во вступительном слове было «20 расстрелянных»[75]. Из публики кто-то крикнул: «Надо встать», и весь театр поднялся. Только один субъект в одной ложе не встал. Раздались крики: «Это коммунист! Вон! Долой!» Кое-как удалось угомонить, а в антракте дело дошло до мордобоя. Разъяренная толпа, безумная в своей ярости, через головы и стулья лезла в ложу, била по физиономии под громкие аплодисменты. Коммунисту грозил самосуд. Дама, бывшая с ним, зажимала ему рот рукой. Момент был жуткий. Вызвали полицию. Очевидно, под впечатлением этого скандала весь концерт не произвел на меня ожидаемого впечатления.
16 июня 1927. Четверг
Такая тревога! Тревога за себя, за Юрия, за нас обоих. Разве можно с последней искренностью сказать, что ничего не произошло, что все осталось по-старому? И разве Юрий не живет теперь новой жизнью, разве он не видит новых людей, которые заставляют по-новому биться его сердце? Было время, было, когда мы жили одной жизнью, одним ритмом. Может быть, это было и плохое время для нас. Мы жили любовью — и только любовью. А теперь Мамченко — Мамченко лично — и весь этот круг перевернули его (Ю.Софиева — И.Н.). А я не двинулась. Юрий только теперь начинает понимать то, о чем я ему давно говорила. Я говорила, он тогда словно не понимал, что ему придется дотянуть меня до него. Я говорила об этом долго, он отвечал какие-то глупости о том, что никуда тянуть не надо. Я уже тогда понимала нашу неравноценность, он глупел от любви, не понимал. И теперь я боюсь, что у него не хватит на это сил. Тем более, что ревность происходит теперь уже не по нему, а по Виктору. Юрий начинает даже несколько терять самого себя. Доходит до смешного, он иногда даже в жестах копирует Виктора. Но не в этом дело. Очевидно, рядом с «ними» я проигрываю. Юрию это неприятно. Ему теперь надо, чтобы я была немножко как Майер, которая живет головой и может рассуждать о сущности бытия, или как Наташа Борисова, которая может говорить какие-то умные слова о поэзии. Да и я сама стала взрослая, уже не девочка, перед которой он становился на колени и говорил: «Так бы взял я тебя на руки и пронес мимо всего темного». Теперь хочется большего, и это у него прорывается. Все чаще он говорит мне о том, что я не над чем не работаю, ничего не читаю и т. д., что он был рад, когда Виктор на прошлой прогулке говорил со мной на философские темы, — и в то же время проскальзывает вполне откровенное беспокойство. И только когда я начинаю — с досады, что ли — плакать, он опять становится по-прежнему ласковым, нежным, от того, что я делаюсь прежним «чуть-чуть» ребенком». Дальше, больше. В прошлый раз он вдруг начал говорить о том, что нельзя строить счастье на одном только чувственном влечении. Это он говорит мне?! Когда меня больше всего пугало именно то, что у меня почти отсутствует чувство, тот момент в любви, момент страсти. Не самому ли себе бросил он это предостережение? Ведь если я и хочу иногда физического сближения, так больше всего потому, что за этой последней гранью и будет какая-то последняя близость, как мне кажется. Говоря грубо — хочу крепче привязать его к себе. Вероятно, так разлюбленная жена хочет ребенка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});